– Директор идет! – кричал приставленный к двери сцены страж.
И все мгновенно застывали на своих местах. И, действительно, входил И.А.Всеволожский. Почтенный человек в множестве орденов. Сконфуженно, как добродушный помещик своим крестьянам, говорил: «здасте… здасте…» и совал в руку два пальца. Эти два пальца получал, между прочим, и я. А в антрактах приходили другие люди в вицмундирах, становились посреди сцены, зачастую мешая работать, и что-то глубокомысленно между собою обсуждали, тыкая пальцами в воздух. После этих пальцев в воздухе режиссер, как оглашенный, кричал:
– Григорий! Прибавь свету на левой кулисе. В 4-й дай софит (продольная рампа).
– Степан! Поправь крыло у ангела.
Рабочие бежали туда и сюда, лазили наверх, поправляли ангелов.
В коридорах я слышал, как Григорий, Степан и прочие нелестно говорили про эти вицмундиры:
– Дармоеды, дураки, толстопузые!
Так непочтительно выражались рабочие, а актеры друг перед другом в это самое время похваливали вслух то одного, то другого «дармоеда». Чувствовалось, что похвала эта неискренняя. Спрашивали и меня иногда, – знаешь ли такого-то начальника ремонтировочной части?
– Да, так, знаю, – говорю – немножко; встречаю на сцене.
– Правда, симпатичный, милый человек?
– Да, хороший человек, – осторожно соглашаюсь я. Не думаю, однако, что по моей интонации «хороший» выпытыватель поверил мне…
Не нравилось мне, что актеры молчали и всегда соглашались со всем, что и как им скажет чиновник по тому или другому, в сущности, актерскому, а не чиновничьему делу. Конечно, чиновники, слава Богу, не показывали, как надо петь и играть, но выражали свое мнение веско, иногда по лицеприятию, т.е., о хорошем говорили плохо, а о дурном хорошо. Случалось мне замечать, что и в драматических Императорских театрах начальники монтировочных частей распоряжались на сцене своевольно, как и в опере.
– Скажите, – говорю я артисту-товарищу, – отчего же здесь так мало идут русские оперы?
– Довольно с тебя. Идет «Русалка», идет «Жизнь за Царя», «Руслан и Людмила», «Рогнеда».
– Но есть же другие оперы?
– В свое время пойдут и эти. А теперь и этого довольно.
И отказывали в постановке «Псковитянки» Римского-Корсакова! Неужели и от Грозного пахло щами и перегаром водки?
Играя Мефистофеля и желая отойти от «фольги», я попросил заведующего гардеробом и режиссера сшить новый костюм – такой, в котором, казалось мне, я мог бы несколько иначе изобразить Мефистофеля. Оба, как бы сговорившись, посмотрели на меня тускло-оловянными глазами, даже не рассердились, а сказали:
– Малый, будь скромен и не веди себя раздражающе. Эту роль у нас Стравинский играет и доволен тем, что дают ему надеть, а ты кто такой? Перестань чудить и служи скромно. Чем скромнее будешь служить, тем до большего дослужишься…
Как удушливый газ отягчали мою грудь все эти впечатления. Запротестовала моя бурная натура. Запросилась душа на широкий простор, Взял я паспорта, подушное отдал, и пошел в бурлаки, – как говорится в стихотворении Никитина.
Махнул я рукою на ассирийского царя Олоферна, забрал все мое движимое имущество и укатил в Москву к Мамонтову.
Только ли к Мамонтову? Я был в том периоде человеческого бытия, когда человек не может не влюбляться. Я был влюблен – в Москве…
В Москве мне предстояло, как читатель, вероятно, помнит, решить спор между аппетитной яблоней в цвету, нравившейся мне, и неудобоваримой «Принцессой Грезой», нравившейся С.И.Мамонтову. Я хочу исчерпать эту тему теперь же, прежде, чем я перейду к дальнейшему рассказу об эволюции моего сценического творчества. Дело в том, что этот московский период, в течение которого я нашел, наконец, свой настоящий путь в искусстве и окончательно оформил мои прежние бессознательные тяготения, отмечен благотворными влиянием замечательных русских художников. После великой и правдивой русской драмы, влияния живописи занимают в моей артистической биографии первое место. Я думаю, что с моим наивным и примитивным вкусом в живописи, который в Нижнем-Новгороде так забавлял во мне Мамонтова, я не сумел бы создать те сценические образы, которые дали мне славу. Для полного осуществления сценической правды и сценической красоты, к которым я стремился, мне было необходимо постигнуть правду и поэзию подлинной живописи.
В окружении Мамонтова я нашел исключительно талантливых людей, которые в то время обновляли русскую живопись, и у которых мне выпало счастье многому научиться.
Это были: Серов, Левитан, братья Васнецовы, Коровин, Поленов, Остроухов, Нестеров и тот самый Врубель, чья «Принцесса Грез» мне казалась такой плохой.
Почти с каждым из этих художников была впоследствии связана та или другая из моих московских постановок.
Наш знаменитый пейзажист Исаак Ильич Левитан не имел прямого отношения к моей театральной работе, но именно он заставил меня почувствовать ничтожность банальной яблони в цвету и великолепных брюк молодого человека на скамейке.
Чем больше я видался и говорил с удивительно-душевным, простым, задумчиво-добрым Левитаном, чем больше смотрел на его глубоко-поэтические пейзажи, тем больше я стал понимать и ценить то большое чувство и поэзию в искусстве, о которых мне толковал Мамонтов.
– Протокольная правда – говорил Левитан – никому не нужна. Важна ваша песня, в которой вы поете лесную или садовую тропинку.
Я вспоминал о «фотографии», которую Мамонтов называл «скучной машинкой», и сразу понял, в чем суть. Фотография не может мне спеть ни о какой тропинке, ни о лесной, ни о садовой. Это только протокол. Я понял, что не нужно копировать предметы и усердно их раскрашивать, чтобы они казались возможно более эффектными – это не искусство. Понял я, что во всяком искусстве важнее всего чувство и дух – тот глагол, которым пророку было повелено жечь сердца людей. Что этот глагол может звучать и в краске, и в линии, и в жесте – как в речи. Я сделал из этих новых для меня впечатлений надлежащие выводы для моей собственной работы в опере.