Разгул революционных страстей вызвал в культурной интеллигенции Петербурга основательное опасение за целость памятников, имеющих историческое значение или художественную ценность. Образовался Комитет по охране памятников искусства. Между прочими, в этот комитет вступил и я. В качестве члена этого комитета мне пришлось лично столкнуться с тогдашними настроениями и порядками.
Предстояли похороны жертв революции. Совет рабочих депутатов решил хоронить убитых революционеров на Площади Зимнего Дворца. Под самыми, так сказать, окнами резиденции – в укор императорам! Это было бессмысленно уже просто потому, что никаких императоров в Зимнем Дворце уже не было. Некоторые из наших комитетчиков предложили протестовать против вандализма Совета рабочих депутатов. Горькому и мне пришлось по этому делу ходить по властям.
Мы отправились прежде всего к председателю Совета рабочих депутатов, грузинскому социал-демократу Чхеидзе, недавно так трагически закончившему свои дни в Париже. Мы изложили Чхеидзе наши соображения, но этот горячий кавказский человек и «слышать не хотел» наших доводов. Жертвы революции должны быть похоронены под окнами тиранов!.. Мы отправились к Керенскому, бывшему в то время министром юстиции. Мы просили министра властью своей воспрепятствовать загромождению площади Зимнего Дворца. Не хорошо устраивать кладбище у Дворца, который, ведь, может пригодиться народу. Керенский с нами согласился, и благодаря Временному Правительству решение Совета было отменено. Площадь Зимнего Дворца удалось отстоять. Эти мои хождения по властям сильно меня просветили насчет положения дел и – встревожили. Во время визита к Чхеидзе я столкнулся с политическим фанатизмом, обещавшим мало хорошего. А между тем, Чхеидзе представлял собою только центральное крыло Совета… Какой же фанатизм должен процветать на его левых скамьях! А визит к Керенскому показал мне, в каких абсурдно-ненормальных условиях новой власти приходится работать. Я увидел, как эти люди, облеченные властью, устают – в самом обыкновенному физическом смысле этого слова. Устают и не имеют, вероятно, возможности ни спать, ни есть. По длинным коридорам министерства юстиции взад и вперед с бумагами носился А.Ф.Керенский, забегая в разные комнаты. Он был так озабочен, что на все, что попадалось в коридорах, смотрел недоумевающими глазами, в том числе и на меня с Горьким (я узнал потом, что Керенский весьма близорук). А за министром, еще более озабоченный, носился по пятам человек высокого роста и худой, держа в руках бутылку с молоком. Он, по-видимому, бегал за министром с тем, чтобы не пропустить удобной минуты дать ему выпить хоть немного молока… Нас пригласили в кабинет, куда через некоторое время вошла усталая власть. Власть заняла председательское место за столом, а кормилица села сбоку… Помню, как меня, помимо бутылки с молоком, поразила крайняя нервность и издерганность людей, пытавшихся в это критическое время управлять Россией. Из различных реплик присутствовавших в кабинете правителей я понял, что власть даже в своей собственной среде как-то в разладе, не сцеплена, не спаяна. Я подумал с огорчением, как же такой власти и в таких условиях работать, править и держаться крепко?.. Однако, я все же понимал, что не время судить власть за то, что она и растерянная, и усталая, и не сцепленная. Тому было слишком много серьезных объяснений…
Скоро политика, образцы которой мы видели на Невском Проспекте, ворвалась в петербургские театры. Во время спектаклей в театрах начали появляться какие-то люди – между ними бывал и Троцкий – и прерывали действие на сцене речами к публики. Они говорили, что пора кончать радостные зрелища, что пора прекратить праздные забавы. Народ – на фронте, а столицы поют и пляшут. Они говорили, что народ – на фронте, а народ с фронта уже уходил. Дело в том, что в траншеях другие люди говорили солдатам эту же речь в обратном порядке: «в столицах поют и пляшут, а вы гибнете на фронте…»
Началось брожение и в Императорских театрах. Старая дирекция во главе с Теляковским была Временным правительством сменена. Бедный Теляковский был арестован и уведен в Государственную Думу. Его немедленно освободили. За ним не было, конечно, никаких грехов, а Комитетом Думы руководили тогда люди великодушные. Теляковский, кстати сказать, был арестован по проискам какого-то маленького актера Александринского театра, которому он, вероятно, отказал как-нибудь в претенциозной просьбе. При всей моей симпатии и при всем моем уважении к прекрасному человеку, каким был В.А.Теляковский, я не могу отрицать, что в смене дирекции была, может быть, известная логика, да и сам Теляковский разделял это мнение. Императорские театры были переименованы в Государственные, должны были сделаться национальными. Дирекция, проникнутая дворцовым духом, была неуместна в новых условиях. Сам Теляковский чувствовал неизбежную естественность своей отставки и не принял ее в личную обиду. Правительством был назначен комиссар в Государственные театры, был избран новый директор и создан Художественный Совет из видных артистов. Мое положение на сцене выдвинуло меня в руководители этого Совета. И тут начались мои «хождения по мукам», закончившиеся моим уходом из Мариинского театра. Дело в том, что двоевластие, бывшее тогда модным во всем государстве, восторжествовало и в Государственных театрах. Была новая дирекция и Художественный Совет, как бы – «Временное Правительство», и наряду с ним утвердился за кулисами как бы «Совет рабочих депутатов» – из хористов, музыкантов и рабочих, вообще, из театрального пролетариата. И вот этому пролетариату я пришелся не по вкусу.