Пришел также знакомый нам молодой столичный интеллигент, который не считал бы себя интеллигентом, если бы каждую минуту не мог щегольнуть какой-нибудь марксистской или народнической цитатой, а который по существу просто лгал – ему эти цитаты были нисколько не интересны… Пришел и озлобленный сиделец тюрем при царском режиме, которого много мучили, а теперь и он не прочь помучить тех, кто мучили его… Пришли какие-то еще люди, которые ввели в «культурный» обиход изумительный словечки: «он встретит тебя мордой об стол», «катитесь колбасой», «шикарный стул», «сегодня чувствуется, что выпадут осадки».
И пришел, расселся и щелкает на чертовых счетах сухими костяшками – великий бухгалтер!.. Попробуйте убедить в чем-нибудь бухгалтера. Вы его не убедите никакими человеческими резонами – он на цифрах стоит. У него выкладка. Капитал и проценты. Он и высчитал, что ничего не нужно. Почему это нужно, чтобы человек жил сам по себе в отдельной квартире? Это буржуазно. К нему можно вселить столько-то и столько-то единиц. Я говорю ему обыкновенные человеческие слова, бухгалтер их не понимает: ему подавай цифру. Если я скажу Веласкес, он посмотрит на меня с недоумением и скажет: народу этого не нужно. Тициан, Рембрандт, Моцарт – не надо. Это или контрреволюционно, или это белогвардейщина. Ему нужен автоматический счетчик, «аппарат» – робот, а не живой человек. Робот, который в два счета исполнит без мысли, но послушно все то, что прикажет ему заводная ручка. Робот, цитирующий Ленина, говорящий под Сталина, ругающий Чемберлена, поющий «Интернационал» и, когда нужно, дающий еще кому-нибудь в зубы…
Робот! Русская культура знала в прошлом другого сорта робот, созданный Александром Сергеевичем Пушкиным по плану пророка Исайи.
И шестикрылый Серафим
На перепутьи мне явился.
Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подземный ход,
И дольней лозы прозябанье…
И он к устам моим приник
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрые змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечем,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую вдвинул.
Как труп, в пустыне я лежал…
Чем не робот? Но вот…
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и вождь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
А тов. Куклин мне на это говорить:
– Ты ничего не понимашь. Шестикрылый Серафим, дуралей, пролетариату не нужен. Ему нужна шестистволка… Защищаца!..
А мне, тов. Куклин, нужнее всего, именно то, что не нужно. Ни на что не нужен Шекспир. На что нужен Пушкин? Какой прок в Моцарте? Какая польза от Мусоргского? Чем послужила пролетариату Дузе?
Я стал чувствовать, что робот меня задушит, если я не вырвусь из его бездушных объятий.
Однообразие и пустота существования так сильно меня тяготили, что я находил удовольствие даже в утомительных и мало интересных поездках на концерты в провинцию. Все-таки ими изредка нарушался невыносимый строй моей жизни в Петербурге. Самое передвижение по железной дороге немного развлекало. Из окна вагона то вольного бродягу увидишь, то мужика на поле. Оно давало какую-то иллюзию свободы. Эти поездки были, впрочем, полезны и в продовольственном отношении. Приедет, бывало, какой-нибудь человек из Пскова за два-три дня до Рождества. Принесет с собою большой сверток, положит с многозначительной улыбкой на стол, развяжет его и покажет. А там – окорок ветчины, две-три копченых колбасы, кусок сахару фунта в три-четыре…
И человек этот скажет:
– Федор Иванович! Все это я с удовольствием оставлю Вам на праздники, если только дадите слово приехать в Псков, в мае, спеть на концерте, который я организую… Понимаю, что вознаграждение это малое для вас, но если будет хороший сбор, то я после концерта еще и деньжонок вам уделю.
– Помилуйте, какие деньги! – бывало ответишь на радостях. Вам спасибо. Приятно, что подумали обо мне.
И в мае я отпевал концерт, «съеденный» в декабрь…
Такие визиты доставляли мне и семье большое удовольствие. Но никогда в жизни я не забуду той великой, жадной радости, которую я пережил однажды утром весной 1921 года, увидев перед собою человека, предлагающего мне выехать с ним петь концерт за границу. «Заграница» то, положим, была доморощенная – всего только Ревель, еще недавно русский губернский город, но теперь это, как-никак, столица Эстонии, державы иностранной, – окно в Европу. А что происходить в Европе, как там люди живут, мы в нашей советской черте оседлости в то время не имели понятия. В Ревеле – мелькнуло у меня в голове – можно будет узнать, что делается в настоящей Европе. Но самое главное – не сон это: передо мною был живой человек во плоти, ясными русскими словами сказавший мне, что вот он возьмет меня и повезет не в какой-нибудь Псков, а за границу, в свободный край.
– Отпустят ли? – усомнился я. – Я вспомнил, сколько мне стоило хлопот получить разрешение для моей заболевшей дочери, Марины, выехать в санаторию, в Финляндию, и как долго длились тогда мои хождения по департаментами
– Об этом не беспокойтесь. Разрешение я добуду.
Действительно, меня отпустили. Поехали мы втроем: я, виолончелист Вольф-Израэль и, в качестве моего аккомпаниатора, еще один музыкант Маратов, инженер по образованию. Захватил я с собою и моего приятеля Исайку. Что банальнее переезда границы?
Сколько я их в жизни моей переехал! Но Гулливер, вступивший впервые в страну лилипутов, едва ли испытал более сильное ощущение, чем я, очутившись на первой заграничной станции. Для нас, отвыкших от частной торговли, было в высшей степени сенсационно то, что в буфете этой станции можно было купить сколько угодно хлеба. Хлеб был хороший – весовой, хорошо испеченный и посыпанный мучкой. Совестно было мне смотреть, как мой Исайка, с энтузиазмом набросившись на этот хлеб, стал запихивать его за обе щеки, сколько было технически возможно.